— Я думал, ты в свою башку не только жрать можешь, — сердито ронял Герман. — Думал, соображаешь хоть чуть-чуть! Или ты считаешь, тут умней тебя никого нет? Не видит никто, что пацан — совсем дохлый?
Рэдрик молчал, набычившись, но Герман ответа и не ждал.
— Он такой — всего один, и другого взять негде, ясно? Взрослому не дойти, тебе ли не знать. А из молодых этот — лучший, другие еще слабее. Вовсе на поверхность выйти не смогут.
О как, — подумал Рэд. Стало быть, тут еще и «другие» есть? То есть, молодняк свой бункерные прячут, получается? Странно… На хрена?
— Так их тут, значит, много?
— Сколько надо, — отрезал Герман. — Не твое дело! Твое дело — пацана довести. Меня спросили, кто лучше всех справится, и я сразу про тебя сказал. А ты истерики закатываешь, хуже бабы.
— Можно подумать, из-за себя дергаюсь! Ты этого убогого — видал хоть?
— Видал… Говорю тебе, остальные еще хуже. Рэд. — Герман пересел на койку к воспитаннику. — Я потому тебя и выбрал. Что сам дойдешь, не сомневаюсь, вот только дойти — не тебе нужно! Этого хлюпика уберечь надо и назад в Бункер притащить. Сколько у тебя походов?.. Двадцать?.. Больше?..
— Двадцать три. Больше всех, — не удержался Рэд.
— А сколько вас погибло? Сгорело, от ран умерло, Дикие убили?
— Не знаю, не считал.
— Во-во… А я считал! — Взгляда Германа Рэд не выдержал, отвел глаза. — Я каждого помню. Мы вас вытащили пятнадцать лет назад и в Дом привели — почти сто человек! И двадцать семь в первый же год погибло. Это потом уже и Бункер нашли, и лекарства появились. Когда я вас стал в походы брать, только в бою да в завалах гибли… Но никто не сгорал! Сейчас вас шестьдесят четыре — с теми, кто потом прибился. И я за каждого голову положу, сам знаешь.
Рэдрик кивнул. Он знал. И любой у них в Доме знал. Что лучше Германа нет на свете человека. Рэд вдруг разглядел, как сильно выгорел командир — хотя вот уж года три, а то и больше, в походы с ними не ходил.
— А мне нельзя выбрать другого проводника? — Кирилл с надеждой смотрел на Сергея Евгеньевича. — Не такого… агрессивного?
Ученый покачал головой.
— Боюсь, что нет. Этот парень — решение Германа, не наше. Кроме того, не уверен, что другой адапт повел бы себя при знакомстве иначе.
— Хотите сказать, что Герман никого из них даже здороваться не учил? Только за плечи хватать, да плеваться?
— Кирюша… — Сергей Евгеньевич вздохнул. — Я ведь предупреждал. Не жди от адаптов того же уровня воспитания, что дали вам мы. Этих ребят воспитывал Герман. А он не педагог, и становиться им отнюдь не собирался.
— Знаю. Он спортсмен.
— Вот именно! Всю жизнь в хоккей играл, а не учебники штудировал. Это во-первых, а во-вторых — в день, когда все случилось, Герману всего-то семнадцать лет было.
— Как мне сейчас?
— Точно.
— Но вы ведь рассказывали, что и другие взрослые у них в Доме выжили? Когда все случилось?
— Поначалу — да. А потом…
Вспоминать первые страшные годы наставники не любили, рассказывали о них скупо. Кирилл знал лишь то, что в Доме Малютки — так называлось обиталище будущих адаптов — в день катастрофы Герман оказался случайно. Зашел к матери, работавшей в этом самом Доме завхозом.
Мать на заднем дворе принимала у доставщиков продукты. А Герман шел по коридору, направлялся к канцелярии — хотел попросить, чтобы для него распечатали какой-то документ. Потянул за ручку двери, и в этот момент все случилось.
Полыхнуло нестерпимо-ярким светом — катастрофу все взрослые описывали одинаково — он ослеп и упал.
Мать Германа погибла. Как и весь почти персонал Дома Малютки. А дети выжили — кроме тех, чьи кроватки стояли под самыми окнами. Всего набралось девятнадцать взрослых на сотню малышей. Не стонущих от ожогов и не ослепших — восемь.
Из трехэтажного панельного здания выжившие перебрались в другой Дом — старинный монастырь у «святого» источника, поближе к природной воде. А через месяц у ворот Института появилась девушка по имени Гюзель — до того, как все случилось, работавшая в Доме Малютки посудомойкой. Она легче всех соратников переносила наступившую вокруг удушливую жару.
Посланница пробиралась к Институту не одну ночь. И в последнюю не рассчитала силы.
«Если бы я не был убежденным агностиком, — горько вывел тогда в дневнике Сергей Евгеньевич, — я бы решил, что человеческий род прокляли».
Увиденное сутки назад изображение девушки с растрепанной косой, отчаянно вцепившейся в прутья ворот — за тем, что происходит на поверхности, следили бункерные камеры, — до сих пор стояло перед глазами.
Со стороны здание Института выглядело таким же мертвым, как прочие вокруг, о существовании под землей Бункера Гюзель не знала. Сложно сказать, на что она надеялась, расшатывая запертые ворота.
«Помогите!!! Милосердный Аллах, вы не умерли!!! Вы не должны умереть!! Помогите!!» — за спиной у девушки страшно и неотвратимо наливалось рассветом небо.
Спасти отважную посланницу не удалось: Гюзель умерла от ожогов через три часа в бункерной клинике.
Сергей твердо знал, что вслух эти слова не произнесет никогда. Он не должен так говорить и не должен так думать! А бумага… Что ж. Бумага все стерпит.
«… Чем больше мы узнаем о новом мире, тем все более хочется отвернуться и забыть то, что узнали. Исчезнуть и не возвращаться никогда. Зажмуриться, пропасть…
Каждое новое знание приносит новые загадки. То, что происходит, противоречит всем доселе известным биологическим законам!
Дело ведь не только в излучении. Вспышка была и закончилась. Солнечный спектр после этого изменился — пусть… Но почему, почему излучение действует столь избирательно?!